Война для них не была быстрой и победоносной. Порой казалось, что она для этих людей не заканчивалась. Те, кто бывал в «горнилах», как правило, ничего не рассказывали. Таково свойство человеческого мозга – забывать по-настоящему страшное. И иногда именно в этом молчании угадывалась реальность – и смерти, и ужас от них, и хрупкость, и ценность мира, и неприятие милитаризма во всех его видах. А иначе-то как? А иначе — это предательство и тех, кто погиб, и себя, того, кто умудрился выжить вопреки всему.
Город детства
Железная дорога поделила город моего детства на две части. В одной были парк, театр, рестораны, кафе, кинотеатры и библиотека, «сталинки», «хрущевки» и «брежневки», и даже девятиэтажный экспериментальный дом с лифтом. Когда дом сдали и заселили жильцов, весь город ринулся кататься на лифте.
Во второй части города стояли одноэтажные деревянные бараки, которые построили сразу после войны, после того, как советские войска пришли на Южный Сахалин. Стена: дощечка – зола – дощечка. Зола через год почти вся высыпалась. На крыше — толь, удобства во дворе. Казалось, что с того момента, как война закончилась, уборные никогда не убирали. Так и достояли они с «пирамидами», возведенными несколькими поколениями, до нового тысячелетия.
Были два-три двухэтажных шикозных барака, шлакоблочное общежитие, винзавод, метеостанция (хотя это была не станция, а метеоуправление, просто так называли), конюшня, дома, оставшиеся от японцев, которые архитектурно, конечно, отличались от советских бараков, но были так же убоги.
Особняком — частные дома. Как правило, в них жили машинисты сначала паровозов, а потом и тепловозов. Дома были построены из шпал, точнее, бруса, из которого делаются шпалы. Раньше, при японцах, в этом месте было болото. Люди участки подняли, воду отвели. Как напоминание об этих болотах кое-где остались ирисы, желтые и сиреневые, да фарфоровые осколки японской посуды на вскопанных весной огородах. Осколки были невероятно красивыми. Тогда казалось, что из такой посуды могли есть только феи.
После жизни в бараках дома из шпал казались райскими. Две-три комнатки, кухня, палисадник с цветами, огород с картошкой и яблонями.
Зимой эти дома заносило снегом по самую крышу. Кто первый откапывался, помогал откапываться соседям.
Жили тихо, пьяно, стали даже богатеть во второй половине 60-х годов. Железнодорожники-то получали хорошо. На свалки выбрасывались самодельные буфеты, табуретки, шкафы, покупалась новая мебель, хрусталь и ковры! Хрусталь держался до первого праздника. Слишком тонкие ножки были у бокалов. Но особо не баловались шампанскими да винами. Больше пили водку.
Как готовились в рейс? Машинистам жены собирали нехитрую еду — вареные яйца, хлеб, вареную колбасу, летом — помидоры и огурцы. Все это складывали в маленькие чемоданчики.
Люди, волей судеб оказавшиеся на самой окраине страны, тосковавшие по своим малым родинам, бросались ко встреченным землякам как к родственникам:
— Вы откуда? Из Комаричей? А мы из Радогощи.
— Это же рядом, в 10 километрах!
И такая тоска появлялась, что детям хотелось плакать, а взрослым пить водку. Но никто не хотел вспоминать войну. Все радовались миру и старались от всей души просто жить, как могли, без патетики, скромно, но очень уютно.
Вдали гудели паровозы-тепловозы, день шел за днем в ритме мчащегося поезда.
Дед
Александр Емельянович Гончаров – мой дед. Некровный. Но называть его неродным язык не поворачивается. Он был железнодорожником.
До переезда мамы со старшим братом и отчимом из Сусумана я называл его папой, а бабушку — мамой. Почему так вышло?
Когда мне было пять лет, меня хотели забрать на Колыму. Он сказал, что уйдет из дома, прабабушка стала говорить, что сразу умрет. А бабушка просто плакала. Я не поехал с мамой, остался в Южно-Сахалинске, хотя маму дико любил, страшно по ней тосковал. Это была моя первая в жизни жертва.
А потом, когда переехали в Южно-Сахалинск мама, брат и отчим, я стал называть деда, как старший брат, крестным, а отчима — папой. Это было мое первое в жизни предательство.
«Сколько волка не корми, а он в лес смотрит», — ворчала моя бабушка, которая перестала быть мамой, а стала бабой Ниной.
Родился мой дед в 1928 году, в глухой сибирской деревне. Он был младше бабушки на 14 лет, ни разу не изменял ей. Прожили, как говорят, душа в душу. Перед смертью написал удивительное письмо – признание в любви бабушке.
Перед Днем Победы он ходил на торжественное собрание в депо, где ему как ветерану дарили часы. Он возвращался, переодевался и уходил что-нибудь делать на огороде.
9-го был день молчания. Он никогда ничего не рассказывал о войне. Две медали отдал в свое время старшему брату, когда тот был маленьким. Брат медали куда-то заиграл.
17 июля 1945-го деду исполнилось 17 лет, в августе его призвали в действующую армию и направили на Сахалин воевать с японцами. Страшная это была война, дикая.
Как-то почтальон принес письмо. Конверт был подписан детским почерком. Адресат – дед. Бабушка с торжественным видом бросила письмо на стол: «Это тебе! Читай!». У деда задрожали руки, он запсиховал, но конверт открыл.
Оказалось, это тимуровцы из села Буюклы просили его рассказать, как он освобождал Сахалин от японцев. Дед долго и громко матерился. Он никогда не хотел вспоминать войну, она для него закончилась. Это теперь, когда я взрослый, понимаю, насколько это было страшно. Да и скромным он был человеком, не геройско-болтливого склада, молчуном.
Зато отчим громогласно рассказывал об ужасах войны. Так тяжело было, что его родители были вынуждены уволить домработницу, а он пацаном на помойках находил селедочные головы и там же их ел. У отчима отец был директором крупного завода в Свердловске.
Бабушка, мама и прабабушка, в годы войны оказавшиеся в Брянском лесу, молчаливо слушали. Что они думали в этот момент, непонятно, но военно-мемуарный поток не останавливали. Дед также не перебивал. Он всегда больше слушал, чем говорил.
После Победы дед остался в Южно-Сахалинске, обучился на машиниста паровоза. Сначала подружился с младшим братом бабушки. Когда тот узнал, что дед «крутит роман» с сестрой, то долго гонял его, даже пытался набить лицо. Но в итоге бабушка и дед стали жить вместе.
Для начала жили в бараке, потом им, как и многим железнодорожникам, выделили брус, из которого делали шпалы. Из этого бруса дед для любимой жены построил небольшой домик. Сперва в две комнаты – столовая и «зал», потом достроил еще две спальни.
Бабушке и деду было хорошо в доме. Когда предлагали ему, как ветерану, переехать в благоустроенную квартиру, он отказался. Зачем? Есть те, кто нуждается в жилплощади, а им с бабушкой и так хорошо. Никто не мешает, да и огород есть.
Вставал он в пять утра и до семи, пока все спали, читал книги. Читал много, запоем. Даже заразил чтением своих коллег, и они организовали что-то типа клуба читателей – обменивались книгами… «Козлик», — говорил он про меня, подростка. И незаметно улыбался. Он с бабушкой не обижался на мои «выкидоны», не комментировал гуляния до четырех часов ночи, курение и подозрительный запах перегара из моей комнаты по утрам.
Дед был всегда худой. Бабушку это сильно огорчало. У нее почему-то все становились толстыми – куры, которые плохо неслись, собаки, которые были демонстративно не злые, внуки… Я, правда, до второго класса не особо поддавался. Как-то мама с отчимом поехали в Болгарию по путевке, старшего брата перед этим завезли к бабушке. Через две недели брюки не застегивались вообще. Он подвязывал их веревкой и надевал длинную рубаху навыпуск.
Бабушке все-таки удалось слегка деда раскормить. Для этого он был обязан пить чай с нутряным салом. Крепился и пил: он очень любил бабушку, а что только не сделаешь ради любимой женщины!
Дед умер в 54 года. Рак. В его жизни были и великая война, и великая любовь.
Юрий Вязанкин
Фото из семейного архива автора